На главную
страницу

Учебные Материалы >> Философия

Олег Платонов. Русская цивилизация

Глава: Чаадаевщина Три популяции «малого народа»

Масон П. Я. Чаадаев являет характерный тип обра­зованного человека, лишенного национального сознания. Слава его была раздута искусственно. Ни как мыслитель, ни как писатель он не представлял ничего оригинального. В нем выражена вся посредственность, беспочвенность и недалекость русского образованного общества, лишенного национального сознания, воспитанного масонскими ложа­ми. Читать Чаадаева без чувства недоумения и скуки невозможно. Замешанная на невежестве (а русскую исто­рию он совсем не знал), ненависть к своему народу нашла отклик в умах, подобных ему «индивидуумов». Настоящие талантливые русские люди того времени его всерьез не принимали. В то время как рядом с ним развивалась великая русская культура Пушкина и Лермонтова, он, по-обломовски лежа на диване, брюзжал на все русское, осуждая его, вынашивая утопические проекты какого-то социального христианства, за которым явно проглядыва­лись рога римской теократии. Вся его острота ума суть банальные представления иностранца о России. Ориги­нально лишь то, что так открыто о ней заговорил русский.

Чаадаев предлагает не развитие России на своих нацио­нальных основах, а использование России в качестве матери­ала для реализации некой социально-христианской утопии. По мнению Чаадаева, у России нет тяготеющего над ней прошлого (то есть национальных основ, традиций и идеалов), а значит, из России можно лепить что угодно. Сколько раз к этой идее будут возвращаться российские революционеры от Бакунина до Троцкого и каждый раз кровожадно восхищаться ею!

Атрофия национального сознания в интеллигенции имеет начало в атрофии этого чувства у значительной части русского дворянства, особенно происходящего из западно­русских земель. В XVIII веке в дворянской среде склады­вается традиция искать себе зарубежных предков, ибо отечественные считаются недостаточно почтенными. Дво­ряне с усердием сочиняют себе родословные,  нередко легендарные (а попросту говоря, липовые), в которых выискивают себе родственников чуть ли не из Рима, но обязательно откуда-то из Европы, на худой конец из татарских мурз.

Если русский дворянин еще в конце XVII века по формам культуры, мировоззрению и воспитанию (преиму­щественно церковному) ничем не отличается от крестьяни­на и городского ремесленника (различие состояло только в богатстве и количестве слуг), то дворянин XVIII века стремится отгородиться от простого народа. Он ориенти­руется на европейскую культуру, черпает оттуда образова­ние, язык, одежду и уже к концу XVIII века становится для своих простых соотечественников иностранцем. Ко­нечно, были и исключения, но не они определяли тонус дворянского сословия. Да, дворяне продолжали оставать­ся на службе России, но ее интересы начинают понимать весьма своеобразно, как интересы своего сословия. Воз­никает первая популяция «малого народа», живущего с оглядкой на Европу и культурно связанного больше с ней, чем с Россией, которая оставалась для них преимуществен­но местом службы и доходов и которую они охотно покидали по мере возможности, проводя многие годы за границей.

«Как ни близко знал я своих земляков — крепостных рязанских   крестьян, —   писал   П. П. Семенов-Тян-Шанский,  — как ни доверчиво относились они к своему ... барину, но все-таки в беседах об их быте и мировоз­зрениях,   в   заявлениях   об   их   нуждах   было   что-то недоговоренное и несвободное, и всегда ощущался   пре­дел их искренности ...»

Семенов  Тян -Шанский П. П. Путе­шествие в Тян-Шань. — М., 1946. — С. 41—42.

Правда, Семенов считал, что в этом сказывалось влияние крепостного права. Конечно, было  и это,  однако причина  была глубже.  Русские крестьяне смотрели на своих господ как на чужаков, и зачастую весьма недружелюбно.

В русских пословицах почти невозможно найти такие, которые отражали бы положительное отношение крестьян к дворянам. Зато много проявлений отрицательного отно­шения.

 «Хвали рожь в стогу, а барина в гробу», «Белые ручки чужие труды любят», «Родом   дворянин, а делами жидовин», «Барин-татарин, кошку обжарил» (насмешка над дворянами, которые едят все, например, зайца), «Господская болезнь — крестьянское здоровье».

Границы русской общины становятся тем естественным бастионом, за которым русский крестьянин  пытался сохранить свою национальную культуру. Естественно, в таких условиях противостояния, защиту своего националь­ного уклада крестьянин,  по словам  Герцена, видел  «в полицейском и в судье — врага», «в помещике — грубую силу, с которой ничего не может поделать», и только в самом крайнем случае убить.

Второй популяцией «малого народа», противопостав­ляющего себя национальной России и громадному боль­шинству ее народа, была подавляющая часть российской интеллигенции. А точнее, та часть, которая была лишена национального сознания и безразлична к национальным интересам России.

По формам своей культуры и образования она была ближе к европейскому обывателю, чем к русскому народу. Понятие «европейски образованный человек» эта интел­лигенция воспринимала как похвалу, как критерий личного достоинства. Воспитанная на понятиях западноевропей­ской культуры, она в значительной степени не понимала многих ценностей национальной русской культуры, оста­ется глуха к национальным нуждам народа. Точнее и справедливее сказать, что российская интеллигенция эти народные нужды воспринимает слишком общо, через абстрактные и общечеловеческие представления (скроен­ные по западноевропейской мерке). Трудно назвать дру­гую страну, где разрыв между великой народной культу­рой и культурой значительной части интеллигенции был так резок и глубок, как в России. Кстати говоря, наиболее великие представители русской интеллигенции Гоголь, Тургенев, Толстой, Достоевский и другие этот разрыв остро ощущали. Хотя, конечно, их самих нельзя обвинить в отрыве от народа. Великие русские писатели всегда противостояли интеллигентской «массовке», жадно глядя­щей на Запад, протестовали против бессмысленных разрушений   национальной   культуры   именем   европейской цивилизации.

«Вы   говорите, что спасение России  в  европейской цивилизации, —   писал Гоголь   Белинскому. —   Но какое это беспредельное и безграничное слово. Хоть бы Вы определили, что такое нужно разуметь под именем европейской цивилизации, которое бессмысленно повто­ряют все. Тут и фаланстерьен, и красный и всякий, и все готовы друг друга съесть, и все носят такие разрушаю­щие, такие уничтожающие начала, что уже даже трепе­щет в Европе всякая мыслящая голова и спрашивает невольно, где наша цивилизация?»

Но отрицание национальной русской культуры име­нем европейской цивилизации продолжалось весь XIX век. Именно поэтому в глазах народа многие представи­тели российской интеллигенции, как и дворяне, представ­лялись народу вроде иностранцев, «немцев». Народ про­должал жить своим укладом, следовал своим традициям, обычаям и идеалам, а интеллигенция существовала в своем узком,   оторванном  от  жизни  и,   можно  еще  сказать, «сектантском» мирке. Недаром понятия «нигилизм» и «нигилисты» родились именно в России. Идеи бессмыс­ленного  мракобесного разрушения национальных основ развивались в среде интеллигенции, жившей под знаменем западной цивилизации.

Публицисты XIX века отмечают неустойчивость эпохи, случайность идейного содержания многих представите­лей интеллигенции, объясняемого их оторванностью от России. «... У нас в России быстрый рост жизни создал множество групп, ничего между собой не имеющих, не знающих, как определить свою родословную, в смысле своей преемственности в отношении к народу».

И все же я был бы не прав, если бы утверждал, что русское  образованное  общество   полностью  порвало   с ценностями русской цивилизации. Это невозможно хотя бы   в   силу   генетической  заданности,   которую   нельзя поломать даже в течение нескольких поколений нигилизма. Подспудно многие представители интеллигенции при всем западном воспитании не ощущали себя внутренне людьми западной культуры, ибо на уровне бессознательного обла­дали другим психическим стереотипом. Этот стереотип включал в себя такие характеристики, как обостренное восприятие понятии добра и зла, правды и справедливости, высших целей бытия. Но то, что для коренного националь­но мыслящего человека было органично и естественно, выражаясь в стройном православном мировоззрении до­бротолюбия и соборности, у интеллигента, лишенного национального сознания, выражалось максималистски, абстрактно, с жаждой разрушения, не соразмеряясь с действительностью. Да, этого интеллигента тоже интере­совало понятие добра и зла, но у него они превращались в абстракции, отталкиваясь от которых он на основе западных представлений делил людей на хороших и плохих, исходя из западного критерия прогрессивности и реакционности. Правду и справедливость он тоже воспри­нимал категорически, отталкиваясь от этого же критерия, но без национальной конкретности. И наконец, лишенный национальной почвы, высшие цели бытия он воспринимал по схеме западноевропейского прогресса, как почти авто­матический переход от отсталых форм к передовым. По существу, от всего богатства духовных ценностей русской цивилизации русский интеллигент сохранял только нравственный настрой (и то не всегда), а в остальном жил идеями западной цивилизации. Это пред­определяло его внутреннюю раздвоенность, отсутствие цельности и определенности жизненных позиций. Это также предопределяло его постоянную внутреннюю не­удовлетворенность своей жизнью и всем окружающим, ибо нравственный настрой требовал от него других мыслей и поступков. Русский интеллигент не мог быть духовным вождем своего народа, а мог объединить вокруг себя только себе подобных.

Оторванный от национальных корней, русский интел­лигент нередко воображает себя свободным и сильным, но это только иллюзия. На самом деле он раб своих беспочвенных идей, освободиться от которых не может из-за отсутствия национальной опоры. В своем выдуманном своеволии он мечется как рыба, выброшенная на берег, обреченная после ряда судорог погибнуть.

Свобода как возможность жить полноценной нацио­нальной жизнью во всем богатстве ее проявлений превращается для него в свободу в понимании разбойника как возможность грабить и убивать, творить любой произвол. Именно такой свободы желали «бесы» Достоевского, именно к такой свободе для себя привели Россию больше­вики. Рабство человека вне национального бытия — худшее из рабств. Его свобода потенциально преступна для всех других.

Лучше всего деградацию личности, избравшей такую свободу, показал Достоевский на материале русской интеллигенции. Убийство старушки-процентщицы рус­ским интеллигентом ради великой цели, разве это не прообраз миллионов преступлений в застенках больше­вистской ЧК? Достоевский показывает главное — са­моразрушение свободы вне национального бытия. «Упорство в своем самоопределении и самоутверждении отрывает человека от преданий и от среды и тем самым его обессиливает. В беспочвенности Достоевский откры­вает духовную опасность. В одиночестве и обособлении угрожает разрыв с действительностью. «Скиталец» способен только мечтать, он не может выйти из мира призраков, в который его своевольное воображение как-то магически обращает мир живой. Мечтатель становит­ся «подпольным человеком», начинается жуткое разло­жение личности. Одинокая свобода оборачивается одер­жимостью, мечтатель в плену у своей мечты ... Досто­евский видит и изображает этот мистический распад самодовлеющего дерзновения, вырождающегося в дер­зость и даже мистическое озорство. Показывает, как пустая свобода ввергает в рабство, — страстям или идеям. И кто покушается на чужую свободу, тот и сам погибает» (Г. Флоровский). Достоевский предсказал модель поведения русского интеллигента, лишенного национального сознания, ставшего «подпольным челове­ком» и могущим объединяться с другими людьми только по принципу подпольности. «Подпольные» люди объ­единяются друг с другом, чтобы бороться против русских людей, живущих согласно национальному сознанию. «Подпольные» люди ненавидят настоящих людей и готовы на все, чтобы их уничтожить.

Жизненные интересы народа, замечал русский историк академик В.П.Безобразов, не прикасаются к «движению идей», которое происходит в живущем над их головами«оторванном от них мире «интеллигенции»; народ оставал­ся чуждым этому миру, узнавая только изредка из газет «о злобах дня» в этом мире. Своих злоб и язв у них (как мы увидим) немало, но они совсем другого рода. Иначе было, например, в Германии, где реальный рабочий вопрос, действительные условия быта рабочих масс служат жизненной почвой для социально-демократической агита­ции. Безобразов замечает, как чуждость народа интелли­генции после убийства 1 марта 1881 года царя Александра II переросла в настоящую враждебность. С тех пор народ, отмечал Безобразов, даже неграмотный, стал обращать на «нигилистов» серьезное внимание, которого прежде их не удостаивал. После этого убийства крестьяне в деревнях стали озираться по сторонам, подозревая каждого неизвес­тного приезжего, чтобы как-нибудь не пропустить «злоде­ев». «Но все-таки вся эта мрачная сфера революционной агитации и политических преступлений остается для наше­го народа совсем посторонним, как бы чужеземным миром; из него происходят как бы только насильственные вторже­ния в народную жизнь и посягательства на ее святыню, совершенно непонятные народу иначе, как какие-то ино­земные набеги».

Безобразов    В.     П.     Народное  хозяйство Рос­сии. — СПб., 1882. — Ч. I. — С. 111—112.

 «Длительным будничным трудом, — писал И. А. Бунин, — мы (интеллигенция. —О. П.) брез­говали, белоручки были, в сущности, страшные. А вот отсюда, между прочим, и идеализм наш, в сущности, очень барский, наша вечная оппозиционность, критика всего и всех: критиковать-то ведь гораздо легче, чем работать. И вот:

— Ах, я задыхаюсь среди всей этой николаевщины, не могу быть чиновником, сидеть рядом с Акакием Акаки­евичем, — карету мне, карету!

... Какая это старая русская болезнь (интеллигентов. — О. П.), это томление, эта скука, эта разбалованность — вечная надежда, что придет какая-то лягушка с волшебным кольцом и все за тебя сделает: стоит только выйти на крылечко и перекинуть с руки на руку колечко!»

Жажда все совершить одним махом, критиканский зуд, жажда разрушить все  — «до основанья, а затем ...» определяли многие черты образованного общества.

С болью в сердце пишет Бунин об оторванности значительной части интеллигенции  от  народа,  об  ее безразличии к народным нуждам. Ибо им, «в сущности, было совершенно наплевать на народ, — если только он не был поводом для проявления их прекрасных чувств, — и которого они не только не знали и не желали знать, но даже просто не замечали лиц извозчиков, на которых ездили в какое-нибудь Вольно-экономическое общество. Мне Скабичевский признался однажды: — Я никогда в жизни не видел, как растет рожь. То есть, может, и видел, да не обратил внимания. А мужика, как отдельного человека, он видел? Он знал только «народ», «человечество». Даже знаменитая «по­мощь голодающим» происходила у нас как-то литератур­но, только из жажды лишний раз лягнуть правительство, подвести под него лишний подкоп. Страшно сказать, но правда: не будь народных бедствий, тысячи интеллиген­тов были бы прямо несчастнейшие люди. Как же тогда заседать, протестовать, о чем кричать и писать? А без этого и жизнь не в жизнь была».

«Москва», 1989, № 3. — С. 197—198.

Оторванность интеллигенции от народа, а точнее, от России национальной ощущалась во многом, и это особен­но  проявилось  в  период  революции,  хотя совершенно неверно считать, что в образованном обществе не было искреннего движения в сторону крестьянства, рабочих. Мы знаем многочисленные случаи беззаветного служения и жертвенности. Но тем не менее разность культурных установок и «языков», разность образов и представлений, которыми жили образованное общество и национальная Россия, препятствовала их плодотворному диалогу. И не мало представителей образованного общества это чувство­вали и понимали, горько ощущая свою неспособность к такому диалогу.

«Со своей верой при своем языке, — писал видный русский этнограф С.В.Максимов, — мы храним еще в себе тот дух и в том широком и отвлеченном смысле, разумение которого дается туго и в исключение только счастливым, и лишь по частям и в частностях.

Самые частности настолько сложны, что сами по себе составляют целую науку, в которой приходится разби­раться с усиленным вниманием и все-таки не видеть изучению конца и пределов. Познание живого сокровен­ного духа народа во всей его цельности все еще не поддается, и мы продолжаем бродить вокруг да около. В быстро мелькающих тенях силимся уяснить живые образцы и за таковые принимаем зачастую туманные обманчивые признаки, и вместо ликов пишем силуэты».

К концу XIX века в глазах многих представителей российской интеллигенции деревня представляется в без­надежно черном цвете как царство темноты, невежества, отсталости, а крестьяне как какие-то непонятные сущес­тва. Даже для самых талантливых литераторов российский мужик — нечто странное и незнакомое.

Так, Андрей Белый в очерке «Арбат» пишет: «Капита­лист»,   «пролетарий»   в  России проекция  мужика;  а" мужик есть явление очень странное даже: лаборатория, претворяющая ароматы навоза в цветы; под Горшковым, Барановым (Белый приводит фамилии арбатских лавоч­ников. — О. П.), Мамонтовым, Есениным, Клюевым, Казиным — русский мужик; откровенно воняет и тем и другим: и навозом, и розою — в одновременном «хао­се»; мужик существо непонятное; он какое-то мистичес­кое существо, вегетариански идущее, цвет творящее из лепестков только кучи навоза, чтобы от него из Горшковских горшков выпирать: гиацинтами! Из целин матерщи­ны... бьет струйная эвритмия словес: утонченнейшим ароматом есенинской строчки».

Андрей  Белый.   Проблемы творчества.  — М., 1988.  — С. 425.

Какое надменное высокомерие к крестьянству сквозит в словах А. Белого, представляющего себя выше мужиц­кой культуры, а на самом деле просто трагически оторван­ным от родных корней,  а  вернее,  связанным с  ними множеством опосредованных отношений с каждым новым звеном, притупляющим остроту и жизненность его твор­чества.

Однако наиболее характерным примером непонимания крестьянской культуры может служить изображение деревни в рассказе А.П.Чехова  «Мужики».  Здесь крестьяне наделены самыми отрицательными чертами, какие можно найти в человеческой природе. Крестьян­ские труженики представлены в рассказе безнадежно грубыми, тупыми, нечестными, грязными, нетрезвыми, безнравственными,   живущими  несогласно,   постоянно ссорящимися,   подозревающими друг  друга.  Рассказ вызвал восторг легальных марксистов и интеллигентов либерального толка и резкий протест патриотически настроенных деятелей русской культуры. Крайняя тен­денциозность, односторонность и ошибочность оценок образа русского крестьянства отмечались еще в момент выхода этого рассказа, тем не менее написанный талан­тливым писателем, он стал своего рода хрестоматийной иллюстрацией крестьянина и всегда приводится в пример людьми, враждебными русской культуре, когда заходит речь о российской дореволюционной деревне. Подобный показ крестьянской жизни вызывал у многих желание идти и учить крестьянина как ему жить. «Прочитайте «Мужиков» А. Чехова, — писал критик Фингал, — и вы в миллионный раз убедитесь, что в деревню идти надо, но не за тем, чтобы учиться, а чтобы учить ...» Прошло немного времени, и эти самонадеянные критики, закосневшие на своем непонимании крестьянской жизни, пошли приказом и свинцом учить крестьян жить.

Рассказы, подобные чеховским «Мужикам», вызывали резкий протест в русском обществе. Лев Толстой оценивал рассказ Чехова «Мужики» как «грех перед народом. Он (Чехов) не знает народа».  «Из ста двадцати миллионов русских мужиков Чехов взял только темные черты. Если бы русские мужики были действительно таковы, то все мы давно перестали бы существовать». 

«Литературное наследство».    Т. 22—24. — М., 1935. — С. 779.Да, это был грех  перед народом, но и величайшая трагедия значительной части российской интеллигенции, составившей «малый народ», от­вернувшейся от интересов национальной России.

Не надо, однако, думать, что нигилизм, леворади­кальный террор (тогда еще только моральный) заразил всю русскую интеллигенцию. Конечно, нет. Многие, как могли, противостояли ему. Пушкин, Гоголь, Толстой, Достоевский,   тысячи  других   истинно   русских  людей открещивались от этой духовной чумы. Тогда их объявля­ли «противниками прогресса». Удивительно актуально читаются сегодня слова Ф. М. Достоевского: «Не против прогресса мы, Боже сохрани, но дело в том, что в прогресс-то идут стертые пятиалтынные люди, люди без предания, с ненавистью, а ненависть есть явление ненормальное». Третьей популяцией «малого народа», по-настоящему проявившейся во второй половине XIX века, была значи­тельная часть еврейства (хотя, конечно, далеко не всё). Национально крепко сплоченному еврейству, жившему тогда преимущественно в западнорусских землях и посте­пенно проникавшему в главные города России, были абсолютно чужды ценности русской цивилизации. Более того, в силу исторических особенностей национального развития многим евреям были более близки ценности западной цивилизации, чего они, впрочем, никогда и не скрывали. Мироощущение и мировосприятие русского народа было совершенно иным, чем мировосприятие евреев, это отмечал еще в XI веке митрополит Иларион. Черта оседлости, установленная русскими царями для евреев, конечно, обозлила их, но по сути она носила не дискриминационный, а национально охранительный ха­рактер.

Русское правительство не ставило своей целью ущем­лять права евреев, а защищало права абсолютного боль­шинства простого русского крестьянства, воспитанного на иных нравственных началах и поэтому беззащитного перед буржуазным духом, который, по справедливому замеча­нию К.Маркса, несла в себе значительная часть еврейст­ва. Правительство как бы разводило границы разных цивилизаций, стремясь избежать их противостояния. Однако большинством евреев это воспринималось как акция, направленная Против них, усиливая в их сознании антирусские настроения. Эти настроения усиливались живущей в душе многих евреев хилиастической утопией (хилиазм — золотой век, тысячелетнее царство святых на земле), смешанной с представлением о конце света. Еще русский мыслитель С.Н.Булгаков отмечал, что путаница из эсхатологических и хилиастических планов придает апокалиптике (ожиданию конца света) «специфический

характер, благодаря которому она сыграла такую роковую роль в истории иудейского народа, притупляя в нем чувство действительности, исторического реализма, ослеп­ляя утопиями, развивая в нем религиозный авантюризм, стремление к вымогательству чуда».

Лосский   Н.   О. — С. 235.

Еврейство стало одной из самых активных сил по разрушению ценностей русской цивилизации. С понятием русский царь оно не связывало никаких чувств, кроме ненависти. И не случайно, что представители именно этой популяции «малого народа» были организаторами и испол­нителями злодейского убийства царской семьи. Евреи составляли около половины так называемых революционе­ров и подавляющую часть руководителей разных подрыв­ных антирусских организаций.

Среди других представителей «малого народа», проти­воположного национальным интересам России, евреи были меньше всего «закомплексованы». Если для русских интеллигентов, лишенных национального сознания, сущес­твовали генетические границы добра и зла, то для многих евреев таких границ по отношению к России и ее народу практически не было. Россия для них была то же самое, что для испанцев империя инков или для англичан — Африка — отсталая страна, населенная темным народом, которую необходимо было цивилизовать в западном духе.

Коммунистическая утопия, сторонниками претворе­ния которой были многие евреи, ближе и яснее всего воспринималась еврейским национальным сознанием, склон­ным к таким утопиям «ожидания чуда». Не сомневаюсь, что большая часть евреев совершенно искренне вкладывала в претворение этой утопии все национальные склонности и способности, а когда убедилась в ее неосуществимости, стала объяснять это отсталостью русского народа.

Я далек от мысли подозревать в русофобии поголовно всех евреев. Известно немало примеров, когда евреи воспринимали русскую культуру как свою не за страх, а за совесть, подчиняясь ее духу. Например, творчество художников  Левитана   и  Серова,   поэта  Пастернака развивалось в русле русской национальной культуры. Работая в архивах с документами начала XX века, я видел также примеры, как значительная часть евреев стыдилась подрывной деятельности своих собратьев — революционеров, осуждала их, помогая деньгами рус­ским патриотическим организациям, таким, как Союзу русского народа, в борьбе против антирусской револю­ционной бесовщины.


Масонство Чаадаевщина Три популяции «малого народа» По ту сторону добра и зла