На главную
страницу

Учебные Материалы >> Философия

А.С. Хомяков. РАБОТЫ ПО ФИЛОСОФИИ

Глава: РЕЛИГИОЗНЫЕ ПРЕДАНИЯ И МИФЫ

История религии пополняет летопись племен; во мно­гих отношениях она даже важнее истории политической, ибо для человечества, так же как для человека, жизнь духа выше жизни тела. В развитии, в сообщении, в движении верований находим мы драгоценнейшие указания на все внутреннее развитие и движение мысли на земном шаре. Война и мир приводят в соприкосновение только близких соседей. Торговля, сводящая народы отдаленные, основана на выгодах вещественных, на нуждах телесных, принад­лежащих почти столько же животному, сколько человеку, и оставляет по себе мало следов или следы слишком неясные. Религия переходит расстояния, едва доступные для самой предприимчивой торговли, но везде запечатле­вает ясные и красноречивые следы в художествах, или в словесности, или в преданиях и обычаях. Сверх того, самое сообщение понятий религиозных от народа к народу уже свидетельствует о гармонии и духовном единстве племен.

Многие предания, общие целой системе народов, до­казывают их родство столько же, сколько оно доказывается сходством физиономий и языков; но с другой стороны, способность всех людей принимать всякую истину и ув­лекаться всяким заблуждением оставляет всегда под со­мнением первобытность учения даже в том племени, ко­торое не помнит другой древнейшей веры. Впрочем, за­емная или коренная, общая религия двух семей, окружен­ная общими преданиями и символами, свидетельствует о родовом единстве или о давнишних сношениях. Во всяком случае, разыскатель древности находит в ней признак необманчивый и нить, с которою он может проникнуть в самую глубь прошедших веков.

Много было говорено о необходимом сходстве в про­явлениях мысли человеческой и о том, как природа внеш­няя и единство внутреннего организма должны наводить различные племена на поклонение одним и тем же пред­метам и на развитие одних и тех же понятий. Было время, когда точно такие же глубокомысленные рассуждения важ­но повторялись насчет языков. Это время прошло: наука подвинулась. Она догадалась, что трудно двум семьям совершенно различным попасть на одни и те же звуки для выражения одного понятия, тогда, когда одна и та же семья, разделенная во времена исторические, теряет почти мгновенно единство наречий и распадается на две ветви, которые через несколько веков едва уже понимают друг друга. Пора догадаться, что тот же самый закон действует

на религии и действует почти с тою же силою. Кажется, мы не слишком многого требуем от остроумия наших современников, надеясь, что они признают символ змеи и другие ему подобные за довольно произвольное Создание человеческого воображения, а не за необходимое проявле­ние общей мысли. Может быть, приняв такое смелое предположение, ученая критика дойдет и до того, что она согласится считать вражду против змеи за признак рели­гии, основанной на начале, противном змеепоклонению, и даже (чего мудреного!) в наш век высокого просвещения, сабеизм книжников исчезнет так же, как исчез сабеизм некнижной черни. Этот благополучный перелом довольно общего недуга воспоследует тогда, когда многознающие историки рода человеческого убедятся, что на небе нет ни змей, ни баранов, ни медведей, и что главные символы религий существовали прежде знаний астрономических. Ошибка их до сих пор весьма простительна: они чаще глядят на описания людей и земли и на карты неба, весьма хорошо гравированные, под названием «Wunder des Himmels» («Небесные чудеса» (нем.).) или тому подобными, чем на людей, на землю и звездное небо.

Свободная личность человека так многообразно изме­няет отдельные понятия религиозные и характер богов, населяющих народное небо, что исследователь должен с величайшею осторожностью входить в разбор подробно­стей, и при этом разборе постоянно иметь в виду общую систему верования. Иначе он неизбежно попадает в гру­бейшие ошибки. Должно всегда помнить всю прихотли­вость воображения, все разнообразие страстей человече­ских, всю склонность дикаря полупросвещенного заменять произвольным суеверием недостаток своей веры, и при этом всю строго логическую последовательность, с кото­рой развивается какое-нибудь ложное понятие, принятое случайно, чтобы объяснить себе пестроту и бестолковое богатство древних мифологий.

Одно и то же божество весьма часто переходило из благого в злое или из злого в благое, вследствие самого простого хода мысли. Тот, кто может отстранить беду, властен и насылать ее; тот, кто может карать бедою, может также и миловать. Аполлон — целитель по своему корен­ному свойству доброго духа: из этого же следует, что он может и наказывать тою болезнию, которую он исцеляет. Вот простой смысл мифа, которому нашли пропасть тол­кований. Аполлон-де насылает чуму на эллинов; это зна­чит, что лучи солнца, нагревая сырую землю, производят вредные пары и болезни и пр., и пр. Быть может, есть что-нибудь и похожее на правду в этом объяснении, но сперва надобно бы доказать, что Гомер считал Аполлона богом солнца, а это еще под сомнением. Известны нам народы, которые поклоняются духу зла (курды и даже отчасти друзы). Они ему молятся, чтобы его умилости­вить. Еще шаг, и они могут счесть его своим покровите­лем. Пройдут века и он при счастливом обороте народной жизни, поступит в начальники добрых духов. Страх и благодарность изменяют все первоначальные понятия, особенно в тех верованиях, которые, приняв антропомор­физм, обоготворили не разумную свободу, но страстный произвол. Человекообразие и отсутствие жреческой касты, хранящей учения и предания древности, отняли у религии эллинской и римской всякий нравственный смысл, до­зволив народной прихоти изменять беспрестанно перво­бытный тип каждого отдельного божества. Поэты грече­ские, бывшие некогда служителями святыни и наставни­ками полудиких племен, сделались наконец потешниками народных страстей и народного бессмыслия. Соблазни­тельная красота их сказок, утративших свое религиозное значение, и разгульное воображение, неразлучное с поэ­тическим призванием, довершили искажение, которого зародыши лежали в мелкости народных общин, в отсут­ствии общей центральной жизни, во враждебном отноше­нии отдельных семей (черта общая всем горцам), в ко­ренном синкретизме и в разнообразии источников, из которых Эллада черпала свое просвещение. Собственно богослужебный характер первой поэзии сохранился в пре­даниях об Орфее, Лине и других, и гораздо после времен Гомера выдуман был рассказ о том, как Гезиод победил его в поэтическом состязании, рассказ, в котором иные видели насмешку над тупостью большинства, другие — предпочтение мирного труда славе военной, а который свидетельствует только о том, что были в древней Элладе люди, не одобряющие сказочного направления гомериче­ской школы и жалеющие о стародавней религиозности, еще заметной в творениях Гезиода*. Нет сомнения, что прозвище отца эллинской поэзии вполне заслуженно Го­мером, но слава его не без примеси. Более двадцати пяти веков прошли со времен Ионийского слепца, и один только соперник, равный ему (величайшая слава земли, богатой славою, Шекспир), разделил его права на благо­говейное удивление мира, а между тем невозможно не признать, что Гомер, выражающий в высшей степени эллинское глубокое чувство красоты видимой и художе­ственной, выразил в то же время и бесчувственность эллинскую к красоте мысли и духа. Гораздо позже и под беспрерывным влиянием Востока созрела Эллада для луч­шего и высшего развития в Сократе, Платоне и Аристо­теле, но в Гомере она еще умеет поклоняться только наружному образу и не понимает внутреннего и нравст­венного величия. Всякий великий гений есть, бесспорно, отчасти творение своего времени и своего народа (даже и теперь, хотя общность христианской жизни убавила силу местного влияния), но случайность его силы придает большую деятельность стремлению, создавшему его. Ге­ний есть творение и творец народа. Гомер носит отчасти на себе грех позднейшего мелкобожия эллинов. Он закре­пил своим окончательным приговором начавшееся забве­ние таинственной старины и перемешал мир земной с миром небесным до такой степени, что даже новейшие ученые и сами немцы не могли его превзойти в этом полезном труде. Есть критики, признающие единство Ка-биров с Диоскурами, Ахилла с Поллуксом, Диомида или Патрокла с Кастором, и вообще почти всех героев со всеми богами; найдутся писатели, от которых не уйдет сходство Гектора и Аза-Фора, и прочие тому подобные истины, но так как они не совершенно доказаны, можно еще в них сомневаться. Впрочем, одно несомненно, это то, что дей­ствительно некоторые из Гомеровых полководцев были не что иное, как забытые боги, перешедшие в сказочных героев, и что Ахилл, Паламид и другие входят в категорию Ираклов, Сигурдов и Беовульфов. Разбирать подробности бесполезно, надеяться на разумное толкование повестей, созданных прихотливым произволом, смешно, но оценить значение Гомера для Греции необходимо, так же как и понять смысл самой Троянской войны и разделение пле­мен, выраженное союзом осаждающих эллинов и осаж­денною Троею, столицею иллиро-фракийских племен. В предмете Илиады важна историческая эпоха, связанная с историею Язона и с окончательным освобождением Эл­лады от северной стихии. В характере Гомера причина совершенного бессмыслия позднейшей религии и заро­дыш еще бессмысленнейшего эвемеризма. Индустан один представляет нам более мифов, чем вся Греция и Рим, но значение их сохранилось гораздо лучше, потому что они исходили из первых источников, Ирана и Куша, не изменивших своей начальной чистоты, и потому, что их сторожила каста, посвятившаяся единственно богослуже­нию. За всем тем, и в Индустане заметно искажение типов божественных. Шива, символ жизни вещественной, сделался олицетворением силы разрушительной. Нет сомне­ния, что обоготворение общего жизненного начала, заклю­ченного в коренной необходимости, вело к освящению смерти, так же как и к освящению жизни частной, ношиваизм содержит в себе гораздо более эмблем разруше­ния, чем произведения. Из змей выбран кобра-капелло, из украшений — черепа, связанные в ожерелья, из сти­хий — разрушительная сила огня. Причина этого исклю­чительного направления очень понятна. Во-первых, сла­дострастная нега Индустана отнимает у жителей его бод­рую твердость духа и заставляет их еще более бояться смерти, чем любить жизнь; во-вторых, преобладание бла­гости в двух соперниках Шивы (Брахме и Вишну) пре­доставило ему полное право на все, что страшно и ги­бельно для человечества. За всем тем он никогда не терял своего значения вещественно-производительного начала. Шива лишился почти всякой благой деятельности от требований Брахмы и Вишну, точно так же как пятигла­вый Брахма (пятистихийный) лишился одной головы, представлявшей огонь, потому что уничтожающая сила должна была поступить в бесспорную собственность Ши­вы. Поэзия Индустана превосходит греческую числом пи­сателей, числом произведений и почти равняется с нею их достоинством, но никогда поэзия не могла свести верования индустанского на низкую степень народной потехи и народной сказки. Поэты были под строгою опекою браминов и даже, вероятно, почти всегда принад­лежали к их касте. Свобода их несколько страдала, но нравственное и религиозное достоинство сохранялось. В Элладе они клонились к упадку и исчезли бы, вероятно, даже без римского владычества. Такова была судьба бардов на Севере. Они сначала были как бы пророками своего народа; они в последнее время были прихлебателями праз­дных богачей, льстецами и забавниками их родовой спеси. Когда норманские короли завоевали Валлис и Ирландию, проснулась благородная гордость бардов, и они снова нашли свободную песнь в угнетенной родине, но ненадол­го. Железная рука английской власти порвала струны их арфы. Впрочем, Англия выкупила свой долг перед чело­вечеством, давши ему Шекспиров и Байронов на место Талиессинов и Кароланов. Поэты Эллады точно так же забывали величие своего призвания еще прежде падения эллинской свободы. Они были уже гречонками (Graeculi), когда полуварвар Македонец и всесильный Рим уничто­жили самобытность отдельных общин в Элладе (( Унижение поэзии, представленной самой себе, как будто высказы­вается переходом древнескандинавского брагур (поэт) в русского балагур, ибо окончание на гур, кажется, не может считаться пополнением корня бал, хотя этот корень и находится в формах баловень, балы точить и т.д., сходных по смыслу с балагурничать.)).

 Мы уже сказали, как посредством логического вывода, боги добрые и злые менялись характерами. По такому же закону, бог полей делался богом животных, наносящих вред полям, потому что он мог их удалять или насылать по своему благоусмотрению; бог морской получал власть над ветром, возмущающим море, бог плодородия делался богом голода и т.д. Не было конца прихотливым изменениям и  про­извольно избираемым эмблемам. Постоянство типов со­хранялось только в религиях определенно нравственного значения. Так, например, в иранском магизме двойство враждебное (дуализм антагонистический) не позволяло приписывать доброму духу качеств злых или злому до­брых. Но как скоро мысль или символ иранский перехо­дил в другую систему, он немедленно подвергался общему закону изменения. Так, смерть Гаюмарта*, убитого Агри-маном, по зендскому учению, приписывалась Мифре за­падным мифраизмом и делалась символом самоубиения божественного в чисто пантеистической системе. Вот смысл известного представления Мифры**, закалываю­щего быка. Всякое слово человеческое подвергается самым разнородным толкованиям, когда человек остается без неизменного предания и без твердых указаний на перво­бытный смысл слова. Можно представить в пример этой истины нелепость ученого немца***, который говорил со всевозможною профессорскою уверенностью, во-первых, что Бог Пятикнижия, «сказавший да будет, и было», не исключает веры в других богов и не принадлежит явно религии однобожеской, во-вторых, что он не имеет нрав­ственного характера и совсем не чужд лукавства, злости и прочего, и что, наконец, Пятикнижие не предполагает одной коренной семьи для всего человечества, тогда как с потопом гибнут не только все люди, но и все животные. Когда просвещенные страсти так слепы и ученая глупость так глупа, чего же требовать или ожидать от невежествен­ных страстей полудикой древности?

ДУХОВНОЕ ВЛИЯНИЕ ИЗРАИЛЯ РЕЛИГИОЗНЫЕ ПРЕДАНИЯ И МИФЫ СИМВОЛЫ, ИМЕНА И ТАИНСТВЕННЫЕ ЧИСЛА